Обширная литература о Пушкине почти всегда старалась обходить такую тему и всячески старалась выставить Пушкина либо как рационалиста, либо как революционера, несмотря на то, что наш великий писатель был живой противоположностью таким понятиям.
В 1899 году, когда Казань и, в частности, Казанский университет праздновали 100-летие со дня рождения поэта, я был приглашен служить там литургию и сказать речь о значении его поэзии. Я указал на то в своей речи, что несколько самых значительных стихотворений Пушкина остались без всякого толкования и даже без упоминания о них критиками.
Более искренние профессоры и некоторые молодые писатели говорили и писали, что я открыл Америку, предложив истолкование оставшегося непонятным и замолченным стихотворения Пушкина, оставленного им без заглавия, но являющегося точной исповедью всего его жизненного пути, как, например, чистосердечная исповедь Блаженного Августина.
Вот как оно читается:
В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья;
Смиренная, одетая убого,
Но видом величавая жена
Над школою надзор хранила строго.
Толпою нашею окружена,
Приятным, сладким голосом, бывало,
С младенцами беседует она.
Ее чела я помню покрывало
И очи светлые, как небеса.
Но я вникал в ее беседы мало.
Меня смущала строгая краса
Ее чела, спокойных уст и взоров,
И полные святыни словеса.
Дичась ее советов и укоров,
Я про себя превратно толковал
Понятный смысл правдивых разговоров,
И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал.
Там нежила меня теней прохлада;
Я предавал мечтам свой слабый ум,
И праздномыслить было мне отрада.
Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в ликах их печать недвижных дум.
Все мраморные циркули и лиры,
Мечи и свитки в мраморных руках,
На главах лавры, на плечах порфиры -
Все наводило сладкий некий страх
Мне на сердце; и слезы вдохновенья,
При виде их, рождались на глазах.
Другие два чудесные творенья
Влекли меня волшебною красой:
То были двух бесов изображенья,
Один (Дельфийский идол) лик младой -
Был гневен, полон гордости ужасной,
И весь дышал он силой неземной.
Другой женообразный, сладострастный,
Сомнительный и лживый идеал -
Волшебный демон - лживый, но прекрасный.
Не однажды, предлагая вниманию слушателей на литературных вечерах и на студенческих рефератах это стихотворение, я спрашивал слушателей: "О какой школе здесь говорится, кто упоминаемая здесь учительница и что за два идола описаны в конце этого стихотворения, подходящего и под понятие басни, и под понятие загадки?" Сам автор такого толкования не дал, но смысл его исповеди в связи ее со многими другими его стихотворениями совершенно понятен. Общество подростков-школьников - это русское интеллигентное юношество; учительница - это наша Св. Русь; чужой сад - Западная Европа; два идола в чужом саду - это два основных мотива западноевропейской жизни - гордость и сладострастие, прикрытые философскими тогами, как мраморные статуи, на которых любовались упрямые мальчики, не желавшие не только исполнять, но даже и вникать в беседы своей мудрой и добродетельной учительницы и пристрастно перетолковывавшие ее правдивые беседы.
Истолковав со своей стороны в печати эту мудрую загадку нашего писателя и, конечно, замолченную вместе с моим истолкованием современною критикой, я тем самым все-таки понудил ее в рецензиях моей речи, а также и в других статьях о Пушкине, коснуться этого стихотворения, но их авторы лицемерно замалчивали (не имея возможности отрицать) главный вывод из пушкинской загадки, а ходили вокруг да около ее смысла, не вникая в ее существо.
Итак, молодое общество, не расположенное к своей добродетельной учительнице и перетолковывавшее ее уроки, -это русская интеллигентная молодежь (и, если хотите, также старики, которые при всяком упоминании о религии, о Церкви и т.п. только отмахивались и начинали говорить о мистицизме, шовинизме, суевериях и, конечно, об инквизициях, приплетая ее сюда ни к селу ни к городу). Наши толстые журналы, начиная с 60-х годов, шли по тому же пути "превратных толкований" всего соприкосновенного со Св. Верой, и манили читателя "в великолепный мрак чужого сада", и под названием "просвещения" держали его в этом мраке туманных и уже вовсе не научных теорий позитивизма (агностицизма), утилитаризма, полуматериализма и т.д. и т.п. Гордость и сладострастие, вечно обличаемые нашей учительницей, то есть Церковью в данном случае, наполняли постоянно буйные головки и "слабые умы" нашего юношества, и лишь немногие из них в свое время вразумлялись и изменяли свое настроение, как, например, герои тургеневского "Дыма", гончаровского "Обрыва" и большинства повестей Достоевского.
Не подумайте, будто приведенное стихотворение Пушкина является единственным в своем роде. Напротив, можно сказать, что эти настроения беспощадного самобичевания и раскаяния представляются нам преобладающими в его творчестве, потому что оно красной нитью проходит через все его воспоминания и элегии.
Историко-критическая литература Пушкина не поняла. Белинский преимущественно ценит его как поэта национального, но в чем национализм его убеждений (а не просто подбора тем) Белинский также не объясняет. Не объяснил этого и Некрасов, так искренне преклонявшийся перед силой пушкинского слова и воображения. Ничтожный Писарев ценит его только как стилиста, а тот единственный критик, точнее панегирист, который понял его глубже прочих, профессор Духовной академии, высоко талантливый В.В. Никольский, открывший пушкинскую Америку в своей актовой речи в Петербургской Духовной академии под заглавием "Идеалы Пушкина" (1882) и приведший в бурный восторг огромную аудиторию во главе с полным почти составом Св. Синода, остался злостно замолченным в литературе. Я даже не знаю, вышла ли эта речь Никольского отдельным изданием.
Однако, благодаря Богу, явился человек, которого замолчать было уже физически невозможно, - именно Ф.М. Достоевский, выступивший на торжественном чествовании нашего поэта в "Пушкинские дни" 1880 года в Москве, когда был поставлен ему памятник в первопрестольной столице.
Неоднократно мы упоминали о том колоссальном восторге, который охватил тогда слушателей этой речи Достоевского и отразился на всей современной литературе. Мало распространенный до того времени "Дневник писателя", в котором Достоевский отпечатал свою речь, был раскуплен в несколько дней; затем понадобилось второе и третье его издание.
Достоевский представлял себе Пушкина тоже как писателя, патриота и как человека высокорелигиозного, но в своей речи и в не менее талантливом Приложении к ней он рассматривал Пушкина с одной определенной точки зрения - как гениального совместителя национального патриотизма с христианским космополитизмом. Справедливо утверждал он, что Пушкин показал себя гениальнейшим писателем мира, обнаружив такое свойство ума и сердца, до которого не дошли мировые гении Шиллер и Шекспир: ведь у последних герои повестей и поэм почти вовсе теряют присущие им национальные черты и шекспировские итальянцы и испанцы являются читателю как англичане, а герои Пушкина являются типичными выразителями характеров их родных, национальных, примеры приводить на это излишне.
Речь Достоевского о Пушкине настолько глубоко проникла в умы и сердца нашей публики, что рабствовавшая ей критическая литература, которая прежде унижала Достоевского и презрительно издевалась над ним, начиная с 1881 года, после нескольких бессильных гавканий на него, совершенно изменила свой высокомерный тон и стала отзываться о Достоевском с таким же почтением, как и о Пушкине; кратко говоря, с этого времени оказалось непринятым говорить о Достоевском, как раньше и о Пушкине, без уважения, даже без благоговения.
Читатель, конечно, заметил уже, что центральный интерес наш к личности и поэзии Пушкина сосредоточивается в другой области, нежели в речи Достоевского, хотя и соприкасается с последним. Именно мы ведем свою речь о Пушкине прежде всего как о христианском моралисте. Приведенное стихотворение "Жизненная школа" свидетельствует о том, что даже независимо от своих политических и национальных симпатий Пушкин интересовался прежде всего жизненною правдою, стремился к нравственному совершенству и в продолжение всей своей жизни горько оплакивал свои падения, которые, конечно, не шли дальше обычных романтических увлечений Евгения Онегина и в совести других людей последнего столетия не оставляли глубоких следов раскаяния, а нередко даже отмечались в них хвастливыми воспоминаниями своего бывшего молодечества. Не так, однако, настроен Пушкин:
Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Но, как вино, - печаль минувших дней
В моей душе чем старе, тем сильней.
Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе...
Еще беспощаднее его элегия:
ВОСПОМИНАНИЕ
Когда для смертного умолкнет шумный день,
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
ВОСПОМИНАНИЯ В ЦАРСКОМ СЕЛЕ
Воспоминаньями смущенный,
Исполнен сладкою тоской,
Сады прекрасные, под сумрак ваш священный
Вхожу с поникшею главой.
Так отрок Библии, безумный расточитель,
До капли истощив раскаянья фиал,
Увидев, наконец, родимую обитель,
Главой поник и зарыдал.
В пылу восторгов скоротечных,
В бесплодном вихре суеты,
О, много расточил сокровищ я сердечных
За недоступные мечты.
И долго я блуждал, и часто, утомленный,
Раскаяньем горя, предчувствуя беды,
Я думал о тебе, предел благословенный,
Воображал сии сады.
Воображал сей день счастливый,
Когда средь вас возник Лицей,
И слышал наших игр я снова шум игривый,
И вижу вновь семью друзей.
Вновь нежным отроком, то пылким, то ленивым,
Мечтанья смутные в груди моей тая,
Скитаясь по лугам, по рощам молчаливым,
Поэтом забываюсь я.
В чем же так горько, так беспощадно каялся наш поэт? Конечно, в грехах против 7-й заповеди, в этом отношении его совесть оказывалась более чуткой даже сравнительно с совестью блаженного Августина, написавшего свою чистосердечную исповедь.
Последний открыто каялся перед читателями, не щадя своего святительского авторитета, но в чем главным образом? - увы, и здесь в нем сказался более римский юрист, чем смиренный христианин: он оплакивает грехи своей молодости, но главным образом то, что он в детстве... воровал яблоки и другие фрукты в чужом саду, что, конечно, делает всякий порядочный мальчишка, особенно на знойном юге, где фрукты дешевле, чем у нас щавель. Блаженный Августин жестоко терзает свое сердце за то, что, воруя фрукты, он это делал не под давлением нужды, а ради глупого молодечества. Зато чрезвычайно равнодушно он упоминает о бывшем у него незаконнорожденном ребенке, которого смерть похитила уже в юношеском возрасте.
Покаяние же Пушкина в своих юношеских грехах не было просто всплеском безотчетного чувства, но имело тесную связь с его общественными и даже государственными убеждениями. Вот какие предсмертные слова влагает он в уста умирающего царя Бориса Годунова к своему сыну Феодору:
Храни, храни святую чистоту
Невинности и гордую стыдливость:
Кто чувствами в порочных наслажденьях
В младые дни привыкнул утопать,
Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,
И ум его безвременно темнеет,
В семье своей будь завсегда главою;
Мать почитай, но властвуй сам собою,
Ты муж и Царь; люби свою сестру,
Ты ей один хранитель остаешься.
Далек был Пушкин от общепризнанного теперь парадокса о том, что нравственная жизнь каждого есть исключительно его частное дело, а общественная деятельность его совершенно не связана с первою.
В годы своей возмужалости Пушкин надеялся освободиться от юношеских страстей и написал стихотворение:
ВОЗРОЖДЕНИЕ
Художник-варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.
Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуей;
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней.
К этой же теме он возвращается не однажды, открывая читателю изменяющееся к лучшему настроение своей души.
Я пережил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты;
Остались мне одни страданья,
Плоды сердечной пустоты.
Под бурями судьбы жестокой
Увял цветущий мой венец;
Живу печальный, одинокий,
И жду: придет ли мой конец?
Так, поздним хладом пораженный,
Как бури слышен зимний свист,
Один на ветке обнаженной
Трепещет запоздалый лист.
Пушкин постоянно думал о неизбежном исходе человеческой жизни.
Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных,
Я предаюсь моим мечтам.
Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды -
И чей-нибудь уж близок час.
Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: Патриарх лесов
Переживет мой век забвенный,
Как пережил он век отцов.
Младенца ль милого ласкаю,
Уже я думаю: прости!
Тебе я место уступаю:
Мне время тлеть, тебе цвести.
День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж них стараясь угадать.
И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствиях, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.
Однако мысль о смерти внушает ему не уныние, а покорность воле Божией и примирение со своим жребием. См. его стихотворение:
...Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провел
Изгнанником два года незаметных...
Религиозное чувство Пушкина не имело только строго индивидуальный характер: перед его сознанием носился образ вдохновенного пророка, к коему он обращался не однажды. Не однажды мы уже читали о том потрясающем впечатлении, какое производила декламация Достоевским пушкинского "Пророка". В эти минуты оба великих писателя как бы сливались в одно существо, очевидно, прилагая к себе самим то видение пророка Исаии, которое Пушкин изложил в своем стихотворении:
ПРОРОК
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый Серафим
На перепутье мне явился;
Перстами легкими, как сон,
Моих зениц коснулся он:
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он,
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
"Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей".
Мы заявили, что приводим те религиозные переживания поэта, которые были ему присущи независимо от его национальных и общественных взглядов. Однако и в этих переживаниях Пушкин сказался не только как православный христианин, но и как русский человек, которого наиболее любимая молитва, повторяемая в церкви с многочисленными земными поклонами, была любимой молитвой Пушкина.
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой;
Владыка дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
С любовью воспроизводя мотивы русского христианского благочестия в типах Бориса Годунова, старца Пимена и Патриарха Иова (современника Годунова), наш поэт не повторяет, конечно, насмешливых оговорок других писателей, когда они касаются древнерусской истории. Из его поэм и драм видно, что он считает религиозное настроение древности более духовным, более евангельским, чем настроения современного ему общества, и последнему предпочитает благочестие простого народа русского.
Когда за городом, задумчив, я брожу
И на публичное кладбище захожу,
Решетки, столбики, нарядные гробницы,
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стесненные рядком,
Как гости жадные за нищенским столом,
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
Дешевого резца нелепые затеи,
Над ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетелях, о службе и чинах;
По старом рогаче вдовицы плач амурный;
Ворами со столбов отвинченные урны,
Могилы склизкие, которы также тут
Зеваючи жильцов к себе на утро ждут, -
Такие смутные мне мысли все наводит,
Что злое на меня уныние находит,
Хоть плюнуть да бежать...
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор;
Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
На место праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя...
Религиозные и даже церковные идеалисты интеллигентного сословия не часто сближаются с представителями нашего высшего духовенства; не слышно относительно Пушкина, чтобы он имел много друзей из духовных лиц, ибо латинская и сословная кастовая школы поставили тяжелую перегородку между обществом и духовенством, которую пробивает, да и то не всегда, только народное неистребимое благочестие, хотя там пастырский союз встречает еще одно затруднение в виде подати на священников, которая может охладить к ним народное сердце. Впрочем, Пушкин силою своего светлого ума и благожелательного чувства тоже пробивает помянутую перегородку и находит дорогу к сердцу покойного митрополита Филарета. Остановимся на следующем стихотворении поэта:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Митрополит Филарет ответил на эти стихи следующим стихотворением:
Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога мне дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена.
Сам я своенравной властью
Зло из темных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал.
Вспомнись мне, забвенный мною!
Просияй сквозь сумрак дум -
И созиждится Тобою
Сердце чисто, светел ум!
Пушкин, в свою очередь, ответил на это следующим стихотворением:
(Митрополиту Московскому Филарету)
В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.
Но и тогда струны лукавой
Невольно звон я прерывал,
Когда твой голос величавый
Меня внезапно поражал,
Я лил потоки слез нежданных,
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.
И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты,
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Серафима
В священном ужасе поэт.
Не позволяя себе шуток над благочестием чисто церковным, наш поэт негодовал на интеллигентское ханжество, в котором религиозность сливается с самолюбием, и ясно понимал, насколько народное благочестие проникнуто от начала и до конца смиренномудрием, возвышеннее и чище барского и купеческого благочестия. Прочтите уже цитированное нами стихотворение, в котором он сравнивает городское и сельское кладбища.
Это же глубокое разумение нашей Божественной Веры как постоянной борьбы с гордостью и восхвалением смиренномудрия обнаруживает Пушкин в своей сказке о рыбаке и рыбке. Пока злая старуха, жена рыбака, просила себе: 1) нового корыта, 2) новой избы, 3) дворянского достоинства и 4) наконец, царского звания, Золотая Рыбка все это ей давала, хотя и с неудовольствием, но когда она пожелала быть морской богиней, то рыбка только плеснула хвостом и исчезла в водах моря, а с ней исчезли все ее дары и старуха осталась в прежней нищете при разбитом корыте.
Пора сказать несколько дополнительных слов о других нравственных перспективах Пушкина: здесь прежде всего поражают нас его частые мысли о смерти и связанной с нею тщетности всех человеческих общественных стремлений. Заметьте при этом его полную примиренность со жребием смертных и нечасто встречающееся отсутствие зависти к живым. Замечательно, что стихотворения с такими мотивами написаны в молодые годы, когда он пользовался крепким здоровьем.
Впрочем, такое сосредоточение своего чувства на своем покаянии и на неизбежности смерти нисколько не закрывает сердце поэта к ближним: к России, к своему Лицею и к школьным товарищам. Любить Отечество - это свойство, конечно, большинства людей, но любить свою школу и товарищей не только во время совместного обучения и воспитания, но и впоследствии, во время разлуки, и не столько обличать их, сколько подчеркивать добрые стороны их характера, - для этого нужно быть в некотором смысле тем великим Пименом, который при всей своей правдивости носил в сердце примиренность с жизнью и самое благожелательное отношение к современникам при всех их грехах и слабостях:
Сей повестью плачевной заключу
Я летопись мою; с тех пор я мало
Вникал в дела мирские. Брат Григорий,
Ты грамотой свой разум просветил,
Тебе свой труд передаю. В часы,
Свободные от подвигов духовных,
Описывай, не мудрствуя лукаво,
Все то, чему свидетель в жизни будешь:
Войну и мир, управу государей,
Угодников святые чудеса,
Пророчества и знаменья небесны -
А мне пора, пора уж отдохнуть
И погасить лампаду...
В продолжение нескольких лет Пушкин ежегодно писал нечто вроде оды в честь своего Лицея. Самые задушевные, скажем, более нежные тона слышатся в его поздравлении своей alma mater. Он не идеализирует своих товарищей и наставников, но подчеркивает их добрые качества и высокую задачу жизни русской интеллигенции в тогдашнем еще крепостническом русском строе. Нежное чувство к своей школе распространяет поэт и на все Царское Село, где она помещалась, и одно из своих стихотворений в честь Лицея он оканчивает словами: "Отечество нам Царское Село" ("На 19 окт. 1825 года").
Доступность такого поэтического отношения к своему Лицею современникам Пушкина и особенно его товарищам обусловливалась тем, что в то время все просвещенные русские люди как бы нравственно обязывались быть поэтами и сочинять стихи. Пушкин, конечно, не мог не сознавать нравственного превосходства своей музы над маленькими талантами своих школьных друзей, но благородство его души сказывалось в том, что он не дает этого почувствовать последним и признает их как бы своими сотрудниками по вдохновению, о чем свидетельствует только что указанное праздничное приветствие его Лицею, где он поименно обращается то к одному, то к другому своему товарищу из своей псковской ссылки. Тон обращения грустный, но чуждый всякой зависти.
Можно, конечно, толковать о сентиментально-романтическом направлении той эпохи, которая будто бы отразилась на светлом уме Пушкина, но здесь мы видим нечто гораздо более высшее. Романтизм Тентетникова устремляет свои нежные чувства не к ближним своим, а, как выражается Достоевский, - к дальним, или к случайным встречным гостям. Пушкин же любит и ласкает своих друзей и невольных сотрудников по учению и службе.
Особенно замечательно в его жизни то, что он не более как 15 лет от роду дал сам себе правдивую, но, может быть, слишком строгую характеристику, в которой чувствуется не мальчик-подросток, а глубокая душа и зачаток гениального наблюдателя.
МОЯ ЭПИТАФИЯ
Здесь Пушкин погребен; он с музой молодою,
С любовью, леностью провел веселый век,
Не делал доброго, однако ж был душою,
Ей-Богу, добрый человек.
Пушкин — патриот
Об этом тоже старались умалчивать большинство его критиков, тем более что быть патриотом считалось до эпохи беженства почти постыдным, и только во время военных походов у нас приветствовали героев, да и не без насмешек.
Несомненным патриотом был Чацкий у Грибоедова, но и он подтрунивал над тем, как встречали в Москве гвардию:
Кричали женщины ура
И в воздух чепчики бросали.
Напротив, Пушкин не только не стыдился показать себя патриотом, но и прославлял непопулярного среди литераторов Императора Николая Павловича:
Нет, я не льстец, когда Царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
О нет! хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.
Текла в изгнанье жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Простер - и с вами снова я.
Во мне почтил он вдохновенье,
Освободил он мысль мою,
И я ль, в сердечном умиленье,
Ему хвалы не воспою?
Я льстец! Нет, братья: льстец лукав,
Он горе на Царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
Он скажет: презирай народ,
Глуши природы голос нежный,
Он скажет: просвещенья плод -
Разврат и некий дух мятежный!
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
Критическая литература о Пушкине иногда с ходульным негодованием, но иногда с сочувствием напоминает об отношении Императора к нашему народному поэту. Действительно, властный Самодержец относился к юному поэту отечески. Смирив его ссылкой и дав ему литературную работу, покойный Император нравственно поддерживал его до самой смерти и своим христианским участием облегчил его последние дни на земле.
Понятно поэтому, что и Пушкин ценил не только личность Государя, но и самый принцип монархии, даже когда протестовал против наших строгих законов и в частности крепостного права:
Увижу ль вновь народ освобожденный
И рабство, павшее по манию Царя.
О том, как Русский Царь может совмещать неприкосновенность власти с дружелюбным отношением к своему народу, можно учиться у пушкинского Бориса Годунова; но еще более ясно свои глубокие симпатии к самодержавию и презрению к революции Пушкин изобразил в "Капитанской дочке" в изображении Екатерины II и в описании тогдашней Пугачевской революции, которое он заключает словами: "Не приведи Бог видеть русский бунт - бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка".
Конечно, эти мудрые словеса гениального писателя не приводятся во многих изданиях его творений. К удивлению своему, я не нашел их и в издании Авенариуса для юношества (издание 1888 г.).
Много можно еще сказать о патриотизме Пушкина, который с особой силой сказался в стихотворении "Клеветникам России" и в панегирике Кутузову, но это мало входит в нашу задачу и может составить содержание особого очерка. А пока укажем на ту тоже драгоценную, но почти незамеченную критикой особенность пушкинского творчества, что он, по-видимому, целых два года (1832-1833) почти посвятил "Песням западных славян", то есть оказался славянофилом раньше появившегося у нас славянофильства. Под западными славянами он разумеет дружественных нам сербов, которым приписывает высокогеройский дух и православное благочестие. Самое замечательное из этого рода стихотворение о Карагеоргиевиче, решившемся убить своего отца за намерение предать Сербское войско туркам.
За всем тем остается вопрос, почему же Пушкин, столь правильно уразумевший православно-народное мировоззрение, не мог не поддаться влиянию гнусного европейского предрассудка, унаследованного нашим обществом еще от эпохи рыцарей, и окончил жизнь свою на дуэли, сподобившийся, впрочем, по особой милости Божией, предсмертного покаяния и Св. Таинства причащения. Предрассудок этот, узаконенный и Европой, и русским дворянством, а затем и всей интеллигенцией, - гордыня, та самая гордыня, которую он, согласно Христову закону, изображает как одного из двух бесов, соблазнявших его еще юную душу. Не так думал кончить свою жизнь наш поэт, судя по одному из лучших его стихотворений:
МОНАСТЫРЬ НА КАЗБЕКЕ
Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь за облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный, над горами.
Далекий, вожделенный брег!
Туда б, сказав "прости" ущелью,
Подняться к вольной вышине!
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне!..
Такой исход был бы последовательным завершением его жизни, постепенно отрешавшейся от тех заблуждений, которые начертал на его лике "художник-варвар кистью сонной".
Совершенно освободиться от остатков гордыни, закрепившейся в нелепом предрассудке дуэли, - это самое трудное в христианском подвиге человеческой души, и сего достигает она после долгих лет духовной борьбы с собою. Достиг бы этого и Пушкин, если бы Бог продлил жизнь гениального поэта до старости.
Впервые опубликовано: Царский вестник. 1929. № 45-47. Июнь.
Митрополит Антоний (в миру - Храповицкий Алексей Павлович) (1863-1936) митрополит Киевский и Галицкий, первый по времени председатель Архиерейского синода Русской Православной Церкви за границей, богослов, философ.
Источник Версия для печати