СТРАДА
К Перемышлю из Венгрии мы подошли совсем налегке, растеряв на боевой дороге добрую половину полка. Здесь, простояв целый месяц, оправились, отдохнули и пополнились людьми. Сидя в глубоких окопах за крепкой проволокой, мы опять набирались военного духа, а иногда даже наглели, покушаясь темной ночью на противника одними штыками да гранатами (патронов не было). Когда мы отошли к Мосциске, то Горячев, командир 4–го взвода обратился ко мне с добровольной просьбой:
– Дозвольте в разведку. Може у австрийцев где какой пулемет без призору лежит, а нам тут очинно его не хватает.
Горячев пулемет достал и потом ещё пару ночей гонялся за патронами и лентами, – словом, и австрийцы приняли участие в восстановлении нашего духа, тогда как немцы никакого участия в этом деле не приняли. Но когда на пятый день они у Мосциски сменили австрийцев, началось наше военное образование.
– Ты, братец, теперь рта не разевай, в бойницу лба не совай, а наблюдай в перископ – предупреждали мы дежурных наблюдателей: ерман тебе не австрияк: не прозевает, всадит пулю в лоб.
Но "очкатая перископа" наблюдателям была не по душе. Когда же паре земляков продырявили лбы, прочие сами подобрались, туже затянулись, винтовку хоронили от песку, а внимание удвоили.
Уже одно слово "ерман" (безжалостный) имело целое воспитательное значение, тогда как на слова собственного начальства (жалостливого), поучения и предупреждения обращали очень мало внимания.
Выходило, что наш солдатский народ, брошенный Отечеством в жестокую войну без боевого снаряжения и припасов, насчет духа обучали австрийцы, а насчет боевого порядка и поведения – немцы. Мы, офицеры, как бы являлись агентами этого незаботливого Отечества и поэтому не были вполне авторитетны насчет духа и боевого порядка – казалось, мы не заслуживали добровольного послушания. А Отечество, растерявшись в 15–м году или не зная подлинной войны, требовало от нас, маленьких людей фронта, большого дела и главного напряжения, которое выливалось в затыкании фронтовых дыр людской массой.
Профессионалы войны с водительским уменьем, стойкостью и готовностью спать на ходу, не оступиться даже во сне, пали или, израненные, рассосались после 14–го годапонезаменимым должностям, или получили во фронтовых частях более высокие командные места. А в роты, на смену им, пришли подпоручики и прапорщики ускоренных выпусков и стали по–любительски командовать, досрочного призыва и еще много более досрочного обучения солдатами. Конечно, учились на крови, практику войны приобретали на чистом поде, и, если Бог миловал, через месяц были отличными и примерными командирами рот и полурот. Могли повести роту в штыки и на пушки, без каких особых правил и наставлений, тем паче приказов; очень скоро освоились с неприятельским огнем, приобрели боевое чутье и авторитет у подчиненных. Только трудно было с методичностью, с взнуздыванием подчиненных на бессмысленную смерть. Но в этом случае спасал пример.
Случалось не выдержать, справить труса. Но и это естественно. Нельзя все время ходить в героях, идти на вилы с поленом. Можно когда и испугаться, если не привидения, то пулеметной очереди у самой барабанной перепонки или тяжелого снаряда у котелка, когда туда суем ложку.
Геройство – вещь больная, нервная, скоро расплывающаяся и выветривающаяся. Сегодня ты первый герой, а завтра последний трус. Это человечно, естественно.
Покинутость нас Отечеством чувствуется особенно в тишине, когда мысли связываются с деревней и миром. Изсмерти может выволочь только чудо: ранение или плен. Если ротный состав меняется каждый месяц, а в боях еще скорее, и войне конца не предвидится, то не надо быть большим математиком, чтобы высчитать жизненную вероятность.
По утрам больше всего задумчивости. Но есть и веселые, радостные взгляды, принадлежащие бесшабашным смельчакам, которые бывают в каждой деревне, а здесь в каждой роте.
– Или грудь в крестах, или голова в кустах, – говорят они.
На войне с ними хорошо. Если командирская совесть позволяет, их можно послать в ночной поиск только для того, чтобы сделать "беспокой" противнику и заработать пару "Егорьев''. Это подымает роту, её дух в собственных глазах, а пара пленных, которых все рассматривают, как заморскую невидаль, вызывает какое–то чувство своего превосходства.
– Тоже не ахти какие богатыри, а держатся, как сукины сыны, как какие–то ардейцы – заключают земляки, – може и у них михрюток полным полно, только по ихнему такого слова нет, вот и держатся, как слепни за воздуху.
Если Перемышлянская позиция подобрала солдат внешне, то Мосциская дала и некоторую воинственность. Горячев вздернул свой взвод от окопной обыденщины. Он уже вылез в авторитета: всё знает, всё может. У него три Георгия. Только у фельдфебеля полная колодка, его в Горячевском взводе встречают радостно, восхищенно глядят на его грудь, тогда как другие взводы больше косятся на его палку, которой он отечески орудует во время наступления. Командир впереди, полуротные – тоже, а солдатские командиры в пятидесяти шагах сзади; фельдфебель же – по всему ротному тылу и перетрусившим загривкам, поднимая их. Практика выработала такой вид действия. "Пужайся, но не гораздо" – объясняет он и, грозя палкой, понуждает не отставать, не бояться, создает из труса бойца и героя. Без этого рота разлеглась бы по всему полю, как снег–первопуток. Своим ротным, выбегающим вперед с винтовкой в руках в атаку, восхищаются и гордятся и, если ему случится остаться в строю, не оставляют и своей любовью.
– Вот наш ротный – так ротный... что там ваш..., – фельдфебеля же боятся и слушаются. Кому труднее, чье дело важнее? Здесь материя и дух смётаны и стоят перед вечной проблемой: "быть или не быть".
К геройству, выполнению кровного долга надо понуждать, кого окриком, кого наградами, кого романтикой или же нажимая на его самолюбие или особенность. Все доказательства и убеждения "лечь костьми", то есть разлюбить свою единственную жизнь, в сравнении с ценностью этих костей, на которых стоит не только сам солдат, но и его солдатка с кучей солдатёнков и все бедное хозяйство в Чухломе или на Вятке, не имеют ни психологической, ни нравственной базы и противоестественны.
Фельдфебель же до понятия жертвоваться дошел собственным путем, своей сильной кровью, и он даже не считает это чем–то особенным, Богом отмеченным делом. Он себя для себя не ценит, по полю боя ходит, как по своему деревенскому двору, хозяйственно и спокойно. Он освоил самую большую человеческую силу: не боится смерти, все равно какой – нужной или не нужной. Скоро будет прапорщик, мог бы немного поберечься.
– Слушай, Гаврилыч, – говорю ему, – поберегись, если не для своих детей, то ради своих Георгиев: убьют – кто их носить будет?
– А убьют, Россейе останутся.
Такой человек переворачивает и мою, сравнительно ленивую натуру, росшую на стихах и отметках "достаточности". И мне не трудно: я не погряз в науках отвлеченности и не вкусил их выгоду или глубину...
И если рота своей стойкостью или даже только своей массой и страдой не даёт противнику вбить длинный гвоздь славы на своем участке, то это, главным образом, благодаря фельдфебелю и Горячеву, солдатским начальникам.
Моя заслуга и других офицеров, что мы эти самородки не подавили, а выявили и дали им рост. Думаю, что таких самородков было несколько у каждого командира: русский народ не обессужен такими людьми, а то как бы держаться!
– Солдат есть для того, чтобы сполнять приказ... ён могит два раза умереть, а не сполнить приказу не могит ни разу, – говорит фельдфебель, как аксиому, побрякивая восьмью Георгиями.